– Александр Георгиевич, вы так хороню разбираетесь в вопросах философии, истории, права. Почему вы не ушли в политику? Ведь возможностей было более чем достаточно…
– Хорошо разбираюсь? Дитя! Но умное дитя. В этой стране пет второго такого, кто бы так хорошо понимал, как и почему так трагически все переплетается в ее истории. Все эти заумные политологи и теоретики реформ… Ты знаешь, с каких лет я читаю «Правду», «Вопросы мира и социализма» и прочее?
– Лет с шестнадцати?
– Ха-ха-ха. С восьми! С восьми, вдумайся, девочка! Отец был военнослужащий, по-моему, уже тогда – полковник, мать – врач. Оба, разумеется, члены руководящей и направляющей… так что всю эту макулатуру выписывали исправно. Представляешь? Они выписывали, а я читал. Я – пацан, восьмилетний, едва грамоту осилив. Читал! И понимал! И ненавидел! Я, знаешь, Анюта, антисоветчик с о-очень большим стажем. Лет тридцать с лишним. Каково, а? А стал постарше, начал транзисторные приемники собирать, я и сейчас в этом деле большой дока. Так вот, что я слушал на этих приемниках, сама понимаешь. Да? Такая вот байда получалась. Отец – полковник, служака, мать – партийный доктор, всегда член всяких там парткомов, райкомов, делегат каких-то там коммунячьих сборищ. А ребенок восьми лет от роду – убежденный антисоветчик. Это, скажу я тебе, Анюта…
– Но почему?
– Что почему? Почему – антисоветчик? Ты меня удивляешь…
– Нет, почему вы так рано стали все это читать?
– А скучно было. Сверстники, они, понимаешь, какие-то маленькие были, смешные. Собственно, я с ними почти и не общался, да и переезжали мы часто с места на место…
– А девочки?
– Девочки? В смысле – женщины? Ты будешь сейчас долго смеяться, но я скажу тебе, что первой женщиной моей была моя жена! Представляешь? Смешно! На первом курсе, семнадцати от роду лет!
– Почему же смешно? Вы ведь любили, наверное?
– Совершенно не любил. Интересно было, природа своего требовала. А ни на что большее рассчитывать мне тогда не приходилось. Я знаешь, какой был? – Егоров смешно втянул и без того осунувшиеся сейчас щеки внутрь, изображая крайнюю степень худобы. – Вот такой. Худой, страшненький, бедный как церковная мышь, заумный, к тому же сверх всякой меры. Нет, ничего более приличного мне не светило. А она – маленький злобный крокодил из глухой подмосковной провинции, шансов в этом смысле – тоже ноль. Правда, правильная и упертая во всем до тошноты. Тоже – отличница, комсомолка, член всех комитетов, в партию рвалась – колонны железным лобиком своим сносила. Так что – встретились два одиночества.
– Но потом?
– Что – потом? У нас, знаешь, Анют, первая брачная ночь, так сказать, растянулась на три ночи. Знаешь почему? Ни она, ни я не знали толком, как это делается…
– Но, получается, вы живете с ней почти двадцать лег?
– Живу. Именно, что двадцать. А что прикажешь, бросить ее теперь? А знаешь ли ты, девочка, как мы прожили наши, как это принято говорить, «лучшие годы». В нищете, страшной, унизительной нищете. Родители купили нам квартиру, запихнули меня на службу. Я ведь в армии служил. Трудно представить? Служил. Лейтенант Егоров, войска ПВО, разрешите представиться! И началось. Я с получки книг накуплю, а потом деньги кончатся, а они кончаются как-то на удивление быстро, – те же книжки в охапку – и на Кузнецкий мост. Слава Богу, тогда покупали. Потом кинусь: «Где мой философский словарь?» А крокодил мне так ехидно: «Ты ж его вчера на Кузнецкий отнес. Купил за пятнадцать, а продал за пятерку. Спекулянт!» Покупка книг очен-но ее всегда раздражала. Более – только друзья мои, да еще, не приведи Бог, выпивающие! А кто, Анюта, тогда из славной когорты офицеров-двухгодичников не пил? Не было таких в природе, это я тебе говорю! С этим братством нашим двухгодичным война шла не на жизнь, а на смерть. Срок возвращения домой мне был установлен – 23.00. На войне как на войне! Являюсь в 23.03: двери собственной квартиры заперты на все имеющиеся в наличии задвижки. Стучи не стучи, кричи не кричи, звони не звони – все едино: ночевать на лестнице. И ночевал, Анюта! Сколько раз ночевал! Тебе смешно, ты в это теперь не веришь! Я и сам не верю…
– Мне не смешно, но зачем вы все это терпели?
– Сначала – по инерции. Тогда все терпели. Вся страна, как один. Не жили – терпели, прямо-таки какое-то торжество победившего евангелизма. А потом – Ленка родилась. Котенок маленький. Как бы я ее один на один с крокодилом оставил? Никак нельзя было. Она и при мне-то от матери натерпелась, будь здоров. Слава Богу, девочка с головой выросла, и с какой головой! В меня. Я тебе скажу, Анюта, я вот так, как с тобой сейчас, только с Ленкой могу трепаться про все. Про все, понимаешь? И уговор у нас с ней такой: мать не бросать. Крокодил теперь без меня совсем сгинет. За всю жизнь на нее ни один мужик глаз так и не положил. Представляешь, Анюта? Тебе сорок лет, а на тебя как на женщину не обратил внимания ни один мужчина? Каково! А? Смешно! Куда ж ее теперь бросать. Так и живем.
– И что же, вы все это обсуждаете с дочкой?
– Yes! И я бы даже сказал – of course.
– Но ведь она еще девочка?
– Она – человек! Мой человек. И этим все сказано. Ясно тебе?
В принципе, действуя совершенно интуитивно и не будучи вооружена какими-либо специальными знаниями на этот счет, Анна все сделала правильно, с филигранной точностью, переключив внимание Егорова с общечеловеческих проблем и задач по преобразованию планеты в целом на воспоминание и обсуждение вещей обыденных, житейских, о которых он рассуждал совершенно разумно, здраво, с некоторой даже иронией повествуя о своем невеселом прошлом. Однако малейшее возражение, прозвучавшее в вопросе Анны о допустимости обсуждения столь сложных и болезненных тем с девочкой-подростком, породило в нем новый всплеск, правда несильной еще, агрессии, которая в итоге могла стремительно разрушить тонкую паутинку понимания и симпатии, которая едва-едва начала завязываться между ними. Анна решила переменить тему, уходя от неприятного для него обсуждения, и заодно попытаться прояснит!» вопрос, который напрямую касался лично ее и посему интересовал ее чрезвычайно. Собственно, с него и началась для Анны вся эта странная и малоприятная история.